Душа художника

    В середине 2004 г. съемочная группа ОО НТ ИППБО "Мемориал" пришла в гости к известному уральскому художнику, члену Союза художников России Михаилу Васильевичу Дистергефту с целью записать интервью на видео для истории. С лауреатом премии губернатора Свердловской области договоренность о встрече была обозначена заранее, и он радушно принял нас на правах хозяина.

    "Сначала о родителях, – начал рассказ Михаил Васильевич. – Мои родные происходили с Волынщины. Адрес, полученный мною из ГААОСО, гласил: стекольный завод Дубечно Володарского уезда Холмской губернии, Польша. Иван Иванович Кроневальд говорил мне, – продолжал художник, – что это насильственно онемеченные поляки, и что я славянин по происхождению. Отчество моего отца – Юлианович. У немцев нет имени Юлиан. Так что вот такие у меня корни. Отец служил в русской армии, так как Польша была в составе Российской империи. Он служил в армии так же, как и я в начале войны, только первой мировой, как и меня, его изолировали от армии и отправили на восток подальше от фронта. "Защищать Китайскую Восточную железную дорогу". Там он и прослужил до конца войны. Случилось это при царском правительстве. Думаю, что причиной стал национальный вопрос. Это то же самое, что произошло и с нами во время Великой Отечественной войны. Только там это сделано было деликатно, а в наше время – очень грубо. Если вы помните об этом Указе от 28 августа 1941 года (Указ Президиума Верховного Совета СССР "О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья"), который последовал вскоре после начала войны, он был направлен на уничтожение Республики немцев Поволжья, под предлогом того, что десятки тысяч шпионов и диверсантов только и ждут сигнала из Германии, чтобы произвести ряд взрывов. Эта провокация до сих пор не развенчана и до сих пор лежит пятном на этом народе. Мой отец вернулся на запад России только в 1920 г.

    Что касается моей мамы, то она должна была бежать от Первой мировой войны, от приближающегося фронта в числе других беженцев из этого Дубечно, и когда они переходили через реку Буг, то мост разбомбили и часть беженцев попадало в воду. Одна часть их осталась на том берегу, а другая – на этом. Мама бежала с моей старшей сестрой – Вандой (опять же польское имя), пройдя через всю Россию до Самары, где они встретились с отцом в 1920 году, а в 1921 году появился я. Это уже были Кимры, Тверской губернии, село Савелово.

    Мое детство прошло в Ленинграде, куда к тому времени переселилась моя воссоединенная семья в 1926 г. Отец работал на знаменитом Путиловском заводе в модельно-литейном производстве. Специального образования он не имел, но имел талант литейщика. Впоследствии, уже работая на Судостроительном заводе имени Марти, он стал даже начальником цеха. Я пошел в школу в нулевой класс уже в Ленинграде в 1928 году. Школа наша была очень интересная, так как размещалась она в бывшем пансионе благородных девиц принца Ольденбургского, предназначенного для детей дворян. Устройство школы, архитектура, убранство, интерьеры, мраморные лестницы, бра с хрусталем, аудитории и конференц-зал – все оставалось как и до революции, вместе со многими старыми педагогами. С момента революции прошло 11 лет.

    Закончил школу в 1939 году и уже в последние годы обучения знал, что буду поступать в Академию художеств. Моя мечта сбылась: я занимался в студии профессора Михаила Рудольфовича Эберлинга – первого художника, имевшего свою частную студию еще до революции, а впоследствии меня взял к себе на курс Александр Дмитриевич Зайцев – ректор Академии художеств. Я перешел на второй курс, а уже 8 мая 1941 года был призван в Красную Армию. А потом началась война.

    К тому времени я уже успел пройти армейскую службу сперва в военных лагерях Владимирской области, а с начала войны мы окопались со своей зенитной батареей в Тимирязевской сельскохозяйственной академии, защищая небо Москвы. Где-то в сентябре 1941 года из действующей армии меня по национальному признаку отозвало командование и назначило на службу в стройбат в город Горький. К этому времени город и, в частности, автозавод, бомбили немецкие самолеты. А мы маскировали крыши заводских цехов. Солдаты, охранявшие нас, вообще ничего не делали: они привозили нас на предприятие, объясняли, что нужно делать, а после окончания работ увозили. Вскоре наш эшелон был отправлен в Каменск-Уральский на строительство УАЗа (Уральского алюминиевого завода). Стройбат размещался на Северном аэродроме, который не действовал, но был заселен. Стояли двойные палатки – зима. Стройбаты были смешанными по своему составу, и лиц немецкой национальности было меньше всего. Много было поляков, эстонцев, корейцев, курдов, казахов, турок-месхетинцев, прибалтов. Это был уральский Вавилон. Стройбатальон, насчитывающий 2000 человек, просуществовал до апреля 1942 года и занимался исключительно неквалифицированными погрузочно-разгрузочными работами.

    Я оказался одним из самых грамотных, и меня вскоре взяли на штабную работу. Сначала работал в штабе скромным писарем, а затем вместе с другим штабным писарем Усмановым стали вести всю штабную работу.

    Но вот в апреле 1942 года батальон кончился. Мы вышли на свободу и пребывали в таком подвешенном состоянии. Я стал работать в клубе строителей УАЗа художником-оформителем в так называемой живой газете, и, поскольку у меня уже был опыт подобной работы на студенческой практике в Ленинграде, в театре Николая Павловича Акимова, я быстро освоился на новом месте. Так продолжалось с апреля до сентября 1942 года.

    А дальше произошло вот что: Каменск-Уральский горвоенкомат прислал каждому из нас (мы же были на военном учете) повестку, в которой было предписано "…явиться в течение 10 дней…" туда-то. При себе иметь котелок, ложку, одежду, еду… для мобилизации в угольную промышленность до конца войны. В этом заключалось предательство по отношению к нам, потому что мы, строевые, воевавшие, побывавшие на фронте солдаты, попадали в руки НКВД. Нас погрузили в вагоны, запечатали и повезли неизвестно куда.

    Ехали мы очень долго и наконец-то приехали – станция Богословск, угольные копи. Со станции вышли строем, а внизу увидели лагерь, вышки, бараки, колючую проволоку. Причем лагерь старый, грязный, обшарпанный. Там и до нас не один год жили заключенные. И нас туда, в эти бараки, запихали по 18 человек в каждую комнату на четырехэтажные нары. Запихали и замкнули, как в мышеловку. Это уже был ГУЛАГ-Богословлаг: две зоны численностью, по одним данным, 12 тысяч, по другим – 17 тысяч, а может, сначала 17 тысяч, а потом 12 тысяч. А впоследствии осталось 6 тысяч, потому что в первую зиму умерло, наверное, процентов тридцать пять!

    Система открытых разработок угольного пласта производилась следующим образом: чтобы до него добраться, нужно было снять пласт пустой породы толщиной 70–100 метров. Обнажившийся пласт угля взрывали. Огромный экскаватор брал уголь и грузил его на транспортерную ленту, по которой уголь бежал вверх в думкар, из которого поступал в вагон. По всей длине транспортерной ленты стояли женщины и отбирали пустую породу, сбрасывая ее вниз. Там, у ленты, среди прочих женщин-трудармейцев, стояла на морозе в 40 градусов моя жена Лора Павловна. Правда, впервые я ее увидел не на угле, а потом, когда она заболела от такой работы и ее увезли в больницу. Увиденное и пережитое мною там через много лет стало сюжетами моих картин, а их почти сорок листов, и они вошли в альбом "В те годы", изданный в Москве в декабре 2003 годы. За них-то я и получил премию губернатора".

    В разговор вступает Элеонора Павловна Дистергефт: "Так случилось, что мы с Михаилом Васильевичем приехали в Богословск (Карпинск) в один день и одним поездом, и одним этапом под конвоем. Охраняя со всех сторон, нас доставили в бараки. И так случилось, что мы попали в один барак под номером "2". И вот однажды, спустя какое-то время, я и познакомилась с соседним жильем, которое было через комнату.

    Дело было так. Я все думала об отце, посаженном в 1937 году, постоянно искала его глаза, когда вели заключенных. Я знала, что недалеко есть какой-то лагерь, как оказалось, лагерь военнопленных, и мне удалось послать записочку об отце туда. Спустя какое-то время я получила ответ. В нашей комнате была плохая, тусклая лампочка, и я не могла прочесть текст, написанный на обороте моей записки – ответ. Чтобы рассмотреть ее, пришлось выйти в коридор, в котором случайно проходил Сабик Евгений Евгеньевич и неожиданно предложил: "У нас хорошая лампочка! Пойдем к нам". И вот представляете, входит в комнату на 18 мужчин девочка, и все, естественно, 36 глаз на меня уставились. Прочесть в таких условиях я ничего не смогла, но увидела наверху на нарах худого, бледного, высокого юношу. И это было наше первое знакомство. Мне было 19 лет, а ему 21.

    В лагере я была с мамой и тетей. Маме было по паспорту 49 лет, а на самом деле – 50. Это сделал папа еще в тридцатые годы, который был на год старше мамы, и потому он и ей поставил такой же возраст, когда раздавали паспорта. В 50 лет мобилизации не подлежали, а ее мобилизовали на основании паспортных данных. Мамина сестра тоже была с нами, но она была больная-"сердечница" и ее вскоре списали по инвалидности с общих работ. Мама заболела и после больницы стала в лагере старшей техничкой, кастеляншей, отвечала за белье. В тридцатые годы наша семья пережила драматические события. Мы проживали в г. Молотов (Пермь), где папа работал пивоваром на пивоваренном заводе, но 23 декабря 1937 года его арестовали и, как оказалось, через месяц расстреляли. После ареста в 10-дневный срок семье было приказано освободить жилье и выехать из города. Я приехала в город Ирбит и поселилась у папиного брата Генриха Генриховича Гронвальда, который был, в свою очередь, арестован 23 февраля 1938 года. Мною составлен список репрессированных в нашей семье, каковых насчитывается 15 человек. Сюда вошел и сын, родившийся в лагере, и дочь двоюродного брата, родившаяся в Тагиллаге в отряде 1874. Особо стоит сказать о двоюродной сестре отца 73-летней бабушке, арестованной на второй день войны и исчезнувшей бесследно в ГУЛАГе. В семье долго хранили треугольничек, полученный из лагеря интернированных, последнюю весточку от бабушки, ибо она была эмигранткой из Чехословакии, в свою очередь оккупированной немцами, а, следовательно, имела гражданство Германии.

    При мобилизации в трудармию из Ирбита всем депортированным давалось трое суток на сборы, – вспоминает Элеонора Павловна Дистергефт. – И потому мою кровать мы поменяли на валенки для меня. В дорогу мы могли взять только то, что могли унести с собой. В углы мешка завязали по картофелине и сделали постромки. С этим скарбом мы и пришли на сборный пункт: мама, я и тетя".

    "В этих условиях, – подхватил эстафету-интервью М. В. Дистергефт, – мое становление как художника происходило парадоксально, в результате болезни. Одних в лагере болезни приводили к гибели, а для других они становились спасительными, так как человек временно выпадал из этой колонны, бредущей на общие работы: четыре километра туда и столько же обратно. Спецрабочим в лютые морозы давали для работы шубы, а остальные оставались в том, в чем приехали на копи. Я приехал в шинели, и потому во время морозов заболел. Меня определили в санчасть, дав 800 граммов хлеба для профилактического лечения. Во время болезни я начал робко рисовать. Занимался топографией разработок, и мне нравилось, что они производились на больших пространствах, масштабно, а, под прикрытием этой работы, меня освободили от общих работ. Сначала я начал рисовать ударников, передовиков на сворованной оберточной бумаге. Рисовал углем, а потом даже сделал выставку. Примерно в то же время я нарисовал известкой плакат на бункере на тему: "Что ты сделал для фронта?!". А в это время как раз к нам приехал корреспондент газеты "Уральский рабочий". Вскоре после этого мы получили номер газеты, где репортажу и моим рисункам отводился целый подвал. Там был упомянут начальник отряда второго разреза, управляющий начальник разреза, парторг разреза и шахтком, но обо мне, несмотря на то, что мои рисунки были помещены в газете, не было сказано ни слова. По временным рамкам это было с декабря 1942 по март 1943 года. Положительным было то, что после этого в зону я уже не ходил. Жил в тепляке на разрезе, питался в столовой и работал вместе с маркшейдерами. Я стал свободным вольноопределяющимся человеком.

    Однажды ночью, как это традиционно делали большие начальники того времени, меня вызвал управляющий трестом Чернега. А проводил меня до его кабинета другой начальник зоны, считавшийся заместителем управляющего по спецконтингенту. И именно перед ним закрыли двери, пропустив меня. Этого начальник зоны мне никогда не простил.

    Управляющий трестом подал мне руку и предложил сесть в кресло. Вышел разговор один на один.

    – Так это вы? Я читал газету.

    – Нет, это не я.Там же не написано, что это я.

    – Да, я все понимаю, но это все пройдет со временем. Давайте подумаем о другом... Я хотел бы, чтобы вы что-то оставили об этом времени про Богословские копи.

    – Одному не поднять – такая тема!

    – Я не тороплю. Подумайте. Мы поможем и материально. Напишите ваши соображения, а пока я хотел бы, чтобы вы рисовали...

    Вместе с другим художником, Анатолием Никитичем, мы начали трудиться. В бараке нам дали отдельную комнату, а затем мы переехали в Дом культуры. Моему коллеге-инвалиду трудно было ходить далеко, и он рисовал экскаватор, технику, а я ходил по разрезу за 10 километров, рисуя пейзажи, желто-молочный пласт пустой породы и контрастный черный пласт каменного угля. Интересно, что наличие полезных ископаемых в этих местах Карпинский указал, рассматривая геологическую карту страны. Он сказал: "Вот здесь уголь". В честь него и был назван город Карпинск".

    – А как вы встретили Победу?

    "Всю войну проводилась политика изоляции и депортации. Образовались обширные лагеря, особенно в Свердловской области, в Казахстане, на Алтае, в Сибири, Коми. До 1945 года люди работали, понимая свое положение, хорошо работали, болели, умирали, как на фронте. Между прочим, выполняли и перевыполняли план, получали благодарности от Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина за хорошую работу. Собирали средства на создание военной техники, танков, самолетов, терпя лишения, из своих жалких зарплат. То есть мы ждали Победу, и мы работали на Победу. Все, как могли, работали.

    День Победы запомнился всеобщим ликованием, потому что она связывалась с освобождением и возвращением домой, к родному очагу. Особенно жажда освобождения жила у молодежи, стремящейся учиться. Каждый думал: "Просто буду жить как человек, и работать как человек!". У каждого своя семья, свое дело. Среди нас были инженеры, такие, как Борис Викторович Раушенбах, были военные, специалисты. Все мечтали войти в ту среду, из которой нас изъяли. И вот... проходит год, два, три года с половиной, и вдруг, как удар молнии, этот Указ 1948 года – позорный в истории страны. Все были просто потрясены. Дело было так: собрали нас в большой столовой и зачитали указ. Женщины рыдали, вопили навзрыд: слезы, крики, вопли. Мужчины стояли со слезами на глазах. Было сказано: "вечное поселение". Это значит, дети наши навсегда останутся здесь. Второй пункт: "если отлучишься – это будет считаться побегом с мерой наказания до 20 лет каторжных работ". Другими словами, я пошел на горку на этюды, а жена пошла без разрешения коменданта за грибами – это считается побегом. Образовались комендатуры. Все наши охранники стали комендантами, и мы два раза в месяц приходили отмечаться, что мы не убежали. И так до 1956, а где-то и до 1957 года. Вот власть!"

    Освобождение для четы Дистергефт наступило в 1956 году. Учеба в училище прикладного искусства города Нижний Тагил, куда прибыли вместе с Элеонорой Павловной и детьми по вызову ее брата, работа. Были друзья (Гуськовы, Лир, Белавины и др.), радости, выставки.

    Я смотрю на эту фотографию, на интеллигентного человека с добрыми, не ожесточенными от пережитого глазами и думаю о том, какой же великой должна быть душа у человека, прошедшего через такие испытания и сохранившего до последних дней чувство собственного достоинства, гордость и оптимизм.

В.В. Чевардин

 

 

Главная страница