Окончание гимназии, итоги десятилетия 1900-1910 гг. Перед университетом

    Несколько этапов было в моей жизни: этап полного счастья (Чердынь), первые годы ученичества (1900—1905), годы своеобразного "возрождения" (1905—1910). О каждом их этих периодов я писал раньше. В начале 1910 года, когда я еще учился в гимназии, умирает бабушка Анна Семеновна. Эта смерть была концом целого периода; через несколько месяцев я окончил гимназию, а осенью 1910 г. поступил на юридический факультет Петербургского университета. Начиналась, говоря по существу, новая жизнь. Навсегда запомнилась удивительная смерть Анны Семеновны. Лежала она спокойно в своей маленькой комнате, очень ослабевшая, но с поразительно ясным сознанием верующего человека, переходящего в другую жизнь. Приезжали врачи, советовали те или иные возбуждающие средства, но ей ничего этого было уже не нужно. "Странные вы люди, — говорила она. — Что вы все хлопочете о моем здоровье, разве вы не видите, что уже все кончено, что организм мой весь изношен и никакими лекарствами его не поднять?". Говорила она слабым утомленным голосом, но глаза ее, как всегда, были ясны и зорки, точно именно в них скопилась вся энергия уходящей жизни. "Вот я умру, вы не вздумайте, пожалуйста, устраивать лишние обрядности, покупать роскошные венки, ставить памятник". Тут старушка улыбнулась. Я никогда не забуду прозвучавшей в ее голосе иронии: "Ну уж, если вам очень захочется, возьмите венки с могилы Володи и несите их, а меня похороните рядом". Несколько прощальных бесед она провела со мной, я ведь был старшим из ее внуков; жив был еще и ее старший сын Николай, в Петербурге доживал короткую жизнь Дмитрий Наркисович, которого она очень любила и уважала за его талант. А Николая любила, но не уважала, потому что он был слабохарактерный, мягкотелый и легко поддавался страстям: "Маме будет трудно без меня жить, отец твой несчастный человек, тоже слабохарактерный. Ты уж позаботься о Николае и маленькой Тане. Ну, Никола-то долго не проживет, а вот Таня хорошая девочка, и нужно ей помочь вырасти хорошим человеком". Говорилось все это спокойно, даже уравновешенно. А через несколько дней ее не стало. Спокойно лежала она в гробу. В углу висел образ Спасителя, перед ним горела зеленая лампада, стояла большая свеча, монахиня читала Псалтырь. Я несколько раз подходил к этому гробу, особенно ночью, и меня поражали спокойствие и удивительная тишина в этой комнате.

    Бывая последние годы в Свердловске и заходя в маминский музей, прежде всего в эту угловую комнату, выходящую двумя окнами на Пушкинскую улицу, я невольно вспоминал бабушку. Отсюда она ушла из жизни, но мне кажется, что дух ее до сих пор живет здесь. Похоронили бабушку во 2-й ограде Тихвинского женского монастыря, рядом с могилой ее сына Владимира Наркисовича. Говорят, что перед смертью, когда Владимира Наркисовича исповедовал о. Василий Гагинский, дядя Володя сказал ему: "Вот, отец Василий, преждевременное заключение моей жизни, умираю". Несколько позже о. Гагинский в своем надгробном слове упомянул эти слова покойного. Бабушка умерла не преждевременно, ей было около 80 лет, но для всех нас это была невозвратимая потеря.

    Весной 1910 г. я держал экзамен на аттестат зрелости, окончил гимназию с серебряной медалью. Занимался я, в сущности, не так уж усердно. Манила к себе настоящая наука, а по юношескому легкомыслию гимназические предметы казались мне не стоящими внимания. Угнетал и школьный режим, вынужденное сиденье на пяти уроках, инспекторский надзор. Обдумывал вопрос и о своем будущем: куда поступить, в какое высшее учебное заведение, в какой город.

    Мне 19 лет. Что представляла собой наша семья? Что я выношу с собой из старого екатеринбургского дома? Так как я пишу в 1971 году, то многие ценности осознаны мной, конечно, позже. И вот теперь я ставлю на первое место сохраненную мной религиозность, от которой я уже никогда не отказывался и с точки зрения которой расценивал все остальное, так, по крайней мере, мне кажется сейчас. Второе, что мне хочется отметить, как итог, это твердо выработанный взгляд на необходимость эволюционного развития общественных отношений. Нарушением и тормозом этой эволюции я уже считал как реакцию, которая задерживает эволюцию, так и революцию, которая опережает органический ход развития общества (как известно, история горько посмеялась над моими либеральными взглядами, от которых я, однако, не отступил). Третье, что хотелось бы мне отметить, это тяжелые наблюдения над моей семьей, которая продолжала разрушаться.

    В 1910 году я поехал в Петербург, где жила близкая мне семья Дмитрия Наркисовича Мамина. В Петербурге я бывал еще мальчиком, но теперь приехал юношей, ищущим образования в области общественных наук, которым придавал тогда (придаю и теперь) первостепенное значение.

    Юридический факультет Петербургского университета сыграл в моей жизни большую роль. В стенах его я выработал для себя идеи правового государства. Я выбрал Петербургский университет из-за блестящего состава его профессорских кадров. К сожалению, у меня не осталось программы предметов, которые я изучил еще до поступления в университет. Но и сейчас стоит перед глазами пройденный мной путь. Мы изучали историю права - русского, римского, канонического, знакомились с основами политической экономии и статистики, проходили государственное и международное право и процессы. Большое внимание уделялось истории общественных движений, философии права. Но я бы сказал, венцом изучения было частное, то есть гражданское право, права лиц, их взаимоотношения (проблемы права и нравственности).

    Вспоминаются имена профессоров: романистов И. А. Покровского, Д. Д. Гримма, экономиста М. М. Туган-Барановского, цивилиста М. Я. Пергамента, историка русского права М. А. Дьяконова, криминалистов - Фойницкого, Люблинского, Исаева, процессуалистов Гольмстена, молодого тогда еще криминалиста Исаева и многих других. Кроме юридического факультета, я старался посещать лекции филологов - Шляпкина, Венгерова, Батюшкова и других. Хотелось брать полными руками и черпать от науки все больше и больше, но жизнь постепенно ограничивала аппетиты, нужно было специализироваться, и я все больше и больше склонялся к проблемам частного права, не упуская, однако, и вопросов государственного права.

    Нужно сказать, что начиная с 1905 г. в жизнь молодежи все больше и больше вторгались политические проблемы, которые отвлекали от спокойного изучения науки. Мой отец в 1905 г. с негодованием говорил о том, что Николай II 17 января 1905 г. решительно отверг поползновение земств принять участие в управлении государством, отстаивая свою политику, которая сказывалась и на университетах. Усилиями Победоносцева церковь обрекалась на служение монархическому государству. Государство старалось все больше подчинить себе свободное развитие капиталистических сил (Витте). Обеднение народа продолжалось. В провинции мы это очень остро чувствовали. Витте высказывался за всяческое ограничение земской деятельности, что, я помню, очень возмущало отца.

    Что касается университетской молодежи, то она волновалась под влиянием все развивающегося стачечного движения. В 1903 г. у нас на Урале, в Златоусте, произошла очень значительная стачка рабочих, кончившаяся расстрелом нескольких десятков человек. Как раз в этом году Мамин-Сибиряк приезжал на Урал и был очень расстроен этой расправой. Уже весной 1903 г. рассказы об этой стачке дошли до слуха моих товарищей-гимназистов. Так политика врывалась в жизнь школы. Начиная с 1900-х гг. в Петербургском университете часто вспыхивают беспорядки. В 1901 г. (в год моего поступления в гимназию) было знаменитое выступление петербургского студенчества против отдачи студентов в солдаты. Против избиения студенческой демонстрации выступило 44 петербургских писателя, в том числе и Мамин-Сибиряк. В 1902 г. в Москве состоялся Всероссийский студенческий съезд, на котором была принята резолюция, что студенческое движение есть движение политическое.

    Меня, молодого провинциала, просто поразили обоснованные и блестящие лекции представителей кадетской профессуры. Собственно говоря, все они сводились к роли и значению правового государства в том или ином аспекте. Аудитории были переполнены. Историю римского права читал И. А. Покровский. У него был напечатан небольшой курс почти конспективного изложения, но лекции давали куда больше. В дальнейшем пришлось заняться источниками римского права. Мои знания латинского языка оказались достаточно скромными, как и немецкого. С общей теорией права нас знакомил Лев Иосифович Петражицкий, светило Петербургского университета. Внешне он читал не очень хорошо, но увлекательной была его мысль, за которой хотелось следить, как бы далеко она ни уходила вглубь поставленной им проблемы. Студенты иногда жаловались на сложную конструкцию речи Льва Иосифовича, смешение польско-немецких синтаксических оборотов речи. Я сразу же приобрел труды Петражицкого, и они надолго увлекли меня: соотношения права и нравственности, проблемы интуитивного права, психология права, безукоризненное знание источника — далеко не полная характеристика его трудов. В моих записях остались длинные списки книг, которые рекомендовал профессор для приватного чтения.

    Еще одним профессором, лекции которого производили сильнейшее впечатление на студентов, был М. И. Туган-Барановский (1865—1919). Я сразу же приобрел его популярный курс "Основы политической экономии" и стал посещать его лекции и практические занятия. Оставленная им литература по вопросам экономики, промышленного и аграрного развития, теории кризисов, по проблемам социализма и кооперации огромна. Сам Михаил Иванович был типичный кабинетный ученый, скромный, даже застенчивый иногда. Он доказывал нам необходимость слушания лекций: "Они позволяют судить о процессе мышления ученого, легко обнаруживают его сильные и слабые места". Михаил Иванович был представителем легального марксизма, был, выражаясь современным языком, "ревизионистом". Он горячо выступал против народничества. Мамин-Сибиряк хорошо знал Туган-Барановского, встречался с ним у А. А. Давыдовой, на дочери которой, Л. К. Давыдовой, он был женат (первым браком). У Дмитрия Наркисовича было много книг, подаренных Туган-Барановским. В университете профессор вел специальный семинар по изучению "Капитала" Маркса. Так как на нем постоянно выступали представители ортодоксального марксизма, семинар вскоре по требованию полиции был закрыт.

    Среди профессоров и преподавателей было много выдающихся ученых и интересных людей.

    Первые месяцы моего пребывания в университете я близко общался с семьей Маминых. Как на грех, я еще заболел желудком и слег; тогда дядя Митя перетащил меня к себе, и я прожил некоторое время у них на квартире (Верейская ул., д. 3, кв. 16). Меня окружили исключительной заботливостью и вниманием. 26 октября я присутствовал на именинах дяди Мити. За обедом были Виктор Францевич с женой Жихаревой - неизменная "тетя Соня" (Адель Францевна), были Клушины, Денисов, Фидлер, Иорданские (бывшая Давыдова - Муся — и ее муж Николай Иванович), Н. П. Ложкин, Баранцевич, Томашевская, Г. Градовский, Владимир Францевич Гувале с женой, М. И. Туган-Барановский и другие.

    Отрывок из моего письма к матери от 27 октября 1910 г. "На этих именинах я вплотную познакомился с ближайшим кружком дяди Мити, заметил и их взаимные связи между собой. Иорданские беседовали больше с Ложкиным и Туган-Баранновским. Дядя Митя беседовал с Барановичем, а Денисов, для общего удовольствия, пел какие-то уральские песни".

    Дмитрий Наркисович очень любил Алексея Кузьмича, часто с ним встречался; доктор Жихарев тоже часто бывал у Маминых. У меня сохранилась переписка с его первой женой, в которой она рассказывает много интересного о роде Жихаревых. В семье Жихаревых Мамин иногда бывал. Степан Сергеевич был человеком левых взглядов, а его отец был крупным царским сановником по судебному ведомству. Когда однажды старик Жихарев стал ожесточенно ругать и проклинать Стеньку Разина и высказывал сожаление, что его не повесили царские воеводы, когда он проходил с награбленным персидским добром через Астрахань, Дмитрий Наркисович, находившийся, очевидно, в подпитии, заявил старику прокурору по делу 193: "А вот я бы Вас первого повесил!". Вышел крупнейший скандал, после которого спорщиков еле-еле угомонили.

    Вскоре после именин дяди Мити я переехал к себе на 4-ю линию, усердно занимался. Вдруг 7 ноября телеграф принес известие о смерти Льва Толстого в Астапове. Это сообщение вызвало волнение не только в России, но и во всем мире. В Петербурге поднялось движение в рабочих кварталах и среди студенчества. Власти переполошились. Обо всем этом хорошо рассказано в книге Мэйлах "Уход и смерть Льва Толстого" (издана Госуд. изд. художественной литературы, 1960 г., Ленинград). Мать сохранила мое письмо к ней от 7 ноября 1910 г. Уже 8 ноября собралась первая сходка. Студенты пытались пройти к Синоду с пением вечной памяти - их разогнали. С 9 по 14 - новые попытки демонстрации и снова разгон. В университете собирались тысячные толпы, происходили митинги против смертной казни. После одного из таких митингов многотысячная толпа студентов прорвалась на Невский к Казанскому собору, раздавались горячие речи; на митинге вынесено было решение о длительной, почти годичной забастовке. Далеко не все разделяли это предложение левых партий, но все же оно было принято. Чуть ли уже не во время шествия часть товарищей предложила отслужить о Толстом церковную панихиду. Обратились к православным священникам, но те отказались. Тогда решили идти в армяно-григорианский собор (Эртелев переулок на Невском проспекте). Я не задумываясь присоединился к этой последней группе. По-видимому, дело было подготовлено заранее, потому что заканчивалась литургия, а после нее приступили и к отпеванию. Храм поражал своим великолепием, служба отличалась некоторой театральностью, делавшей ее похожей на католическую. Запомнилась группа студентов-армян, ревностно молившихся о покойном. Толпы пришедших студентов стояли спокойно, особенно в торжественно-грустных местах панихиды. А в это время на Невском творилось бог знает что; казачьё нагайками расправлялось со студентами-революционерами, стоял крик, вопли возмущения. Когда мы стали выходить из Эртелева на Невский, казаки бросились на нас. Публика рассеялась по Невскому, скрываясь в подъездах. Я с несколькими товарищами забежал в магазин под вывеской "Ателье Изабеллы Паторнэ". На наш стук дверь открыли и впустили несколько человек. Затем дверь захлопнулась, и мы оказались в безопасности. Подошла старушка продавщица и ломаным русским языком сказала: "Не понимаю я господ студентов. Зачем вы демонстрируете, когда заведомо знаете, что это запрещено. Сегодня с утра казаки филируют по Невскому проспекту". Кто-то из студентов любезно разъяснил: "Мадам, мы не демонстрировали, мы Богу молились". Она трагически взмахнула руками и ответила: "Ну как вы не понимаете, что в России иногда и молиться — это значит демонстрировать. Она с симпатией продолжала беседовать с нами, а молоденькие продавщицы стояли около окон, охали и ахали, глядя на происходящее. Насидевшись достаточно у Папернэ, мы разошлись по домам. Кое-где на Невском еще мелькали фигуры казаков, но было уже тихо. Забастовка охватила университет, и я в декабре месяце, не желая тратить время и деньги в Петербурге, уехал домой. Было ужасно обидно, что мои университетские занятия прервались в самом начале. Перед отъездом из Петербурга я зашел в библиотеку, чтобы сдать книги. Коридор бывшего здания 12-й Коллегии был пуст. Меня предупредили: "В библиотеку не ходите, по коридору пущен слезоточивый газ". Но книги нужно было сдать. После этого у меня долго болели глаза. Затем я уехал в Екатеринбург, где стал готовиться к экзаменам по закупленным мною учебникам. Учебный год у меня фактически пропал.

    1911 год начался для меня приездом в Петербург в расчете, что занятия в университете, может быть, возобновятся и возможно будет держать экзамены, но увы, этого не случилось. Университет пустовал, "стороны не сдавались". Я покрутился около университета, поработал в библиотеках и уехал на Урал. В апреле 1911 г. Василий Михайлович Догадов пробовал вызывать меня в Петербург, уверяя, что забастовка все же сорвана, но я уже боялся рисковать своим временем и деньгами, которых было немного.

    Летом в семье Маминых произошли нерадостные события. Ольга Францевна сообщила в Екатеринбург, что 4 августа в Павловске с Дмитрием Наркисовичем случился удар. Приехав осенью в Петербург, я 31 августа направился в Павловск, где и застал Дмитрия Наркисовича в тяжелом состоянии; после удара он лежал с парализованной левой ногой и рукой. Все движения его были затруднены, аппетита никакого. Состояние желудка очень плохое, больной держится на бромистых препаратах и магнезии. Мне все же хотелось думать, что последствия удара будут излечимы, о чем я и писал в Екатеринбург. Лечил Дмитрия Наркисовича адъютант известного Сиротинина, крупнейшего петербургского терапевта. После поездки в Павловск я снял себе комнату недалеко от Маминых, в Измайловском полку. В письме от 7 сентября 1911 г. я описал маме сложный переезд из Павловска больного дяди Мити. Его вынесли с дачи, поместили на извозчика с очень хорошим экипажем, уложили в подушки, тихонько доехали до Павловского вокзала. На руках больного внесли в вагон 2-го класса, где он уже сидел полулежа до самого Петербурга. В Петербурге на вокзале Дмитрия Наркисовича уже ждала карета скорой помощи. На удобных носилках больного донесли до кареты, которая и довезла его до Верейской улицы, д. № 3. Карета стоила всего 10 рублей, но переезд этот обошелся дорого всем сопровождавшим Дмитрия Наркисовича: очень боялись за него. Лечащий врач нашел больного в тяжелом состоянии: "Паралич здоровый, и тяжелое состояние будет продолжаться несколько месяцев". Лечили больного электризацией. В последующих сентябрьских письмах к маме я подробно рассказываю о продолжающемся тяжелом состоянии больного. Эта болезнь была началом преждевременной кончины Мамина-Сибиряка.

    Что касается моих личных дел в этот период, то я буквально "впился" в изучение юридических наук. Обедал чаще всего у Маминых и подолгу просиживал с больным. Как сейчас вижу бесконечные крыши, наблюдаемые мной с высоты 7-го этажа. Однажды на одной из отдаленных крыш я увидел бегавших по ней пожарных и языки пламени, выбросившиеся неожиданно из такой же квартиры, в какой я проводил ночи над своими учебниками. Пожар этот произвел у меня сильное впечатление.

    Много времени отнимает и переписка по поводу получения стипендии из Пермского губернского земства. Я постоянно сижу без денег и перебиваюсь только при помощи мамы и Ольги Францевны, что крайне действует на нервы, в сущности говоря, я повторяю историю многих "нищих студентов".

    Заболевание Дмитрия Наркисовича продолжает волновать всех нас. 26 октября я пишу маме: "Дядя Митя изводит всех недовольствием и брюзжанием. В октябре месяце, 26-го, в день именин Дмитрия Наркисовича, я попал на одно из заседаний III Государственной Думы (получил билет через Павла Николаевича Милюкова). Заседание это произвело на меня сильнейшее впечатление. Созданная по закону 3 июня 1907 г., Дума эта давала, конечно, искаженное представление о соотношении реальных политических сил в стране (в ней преобладали правые и октябристы). Тем не менее по удельному весу передовые силы даже в ней звучали уверенно и авторитетно.

    Приехав в тот день к Маминым, я встретился у них с женщиной-врачом Э. К. Пименовой, Денисовым-Уральским, Жихаревым и другими. Это были предпоследние именины в его жизни. В ноябре 1911 г. Дмитрия Наркисовича посетил известный профессор Медико-хирургической академии Розенбах и нашел, что поправление идет быстрее, чем он ожидал; категорически запретил табак и пиво.

    Только в декабре 1911 г., после тщательной подготовки к экзаменам по истории Римского права и Энциклопедии права, я выдержал на "весьма" оба эти экзамена. Вопрос о стипендии также был разрешен, и я рассчитался с долгами.

    В конце 1911 г. Аленушка несколько раз знакомила меня со своими стихами. Удивительно, как в этом человеке умещались инфантильность, болезненные капризы, некоторая доля таланта и даже своеобразная образованность. Аленушка не получила систематического школьного образования. Аленушка посещала 8-й класс частной гимназии Стоюниной. В моем архиве в Москве имеются очень интересные воспоминания Екатерины Николаевны Чеховой о пребывании Аленушки в этой школе.

    Не успел я кое-как ликвидировать ущерб, нанесенный мне студенческой забастовкой, как в 1911 г. прошел слух о назначении в Петербургский университет министром Львом Аристидовичем Кассо моего киевского дядюшки, доктора гражданского права Всеволода Аристарховича Удинцева. Это назначение принесло мне громадные неприятности, но об этом и более подробно расскажу далее.

    1912 год связан для меня с несколькими событиями, конечно не равнозначными, но оставившими глубокий след в переживаниях всей нашей семьи. В 1912 г. в качестве действующего лица в жизни Петербургского университета появился Всеволод Удинцев. Его имя связано с именем печальной памяти министра народного просвещения царской России Л. А. Кассо. За время своего министерства с 1910 по 1914 гг. Кассо проявил себя как злейший реакционер. Он боролся с либеральной профессурой, в результате чего Московский университет оставили целый ряд крупнейших русских ученых. В Москве было уволено 130 человек профессоров и преподавателей. В Петербурге погром был несколько меньших размеров. Особенно пострадал юридический факультет. В числе назначенных Кассо оказался и мой дядюшка. Он окончил Екатеринбургскую мужскую гимназию, а затем — юридический факультет Киевского университета. После непродолжительного пребывания в Ярославском лицее дядя в 1894 г. был переведен в Киевский университет, где и работал до 1911 года. В 1900 г. в Киеве он защитил докторскую диссертацию. Очевидно, работа в провинции не вполне удовлетворяла Удинцева, и он легко согласился на предложение министра перебраться в Петербург. Это назначение открывало перед ним широкую дорогу бюрократической карьеры. Впоследствии он получил должность начальника Главного управления по делам печати и затем заместителя министра народного просвещения, оставаясь при этом профессором университета. Всеволод Аристархович упускал из вида только одно: пробил час гибели царской монархии и разваливающегося режима.

    В сентябре 1912 г. у дяди Мити еще не было резкого ухудшения, поэтому группа его почитателей задумала отметить сорокалетней юбилей его деятельности, конечно, не помпезный, с обедом, а семейный. Придут с адресами, может быть, еще что будет. Окончательно это решится в заседании Юбилейного комитета 5 октября (мое письмо к матери от 27 сентября 1912 г.). Но уже 3 октября у дяди Мити был сердечный припадок. 6 октября врач предупредил,что положение очень серьезно. Вопрос о юбилее почти что отпал; какой уж тут юбилей у постели умирающего человека. 15 октября в письме к матери я пишу о дяде Мите: "Должно быть, это конец". Тем не менее 26 октября состоялся юбилей. Я присутствовал на нем от самого начала до конца. Даже сейчас, почти через 60 лет после этого события, я не могу себе представить картины более тяжелой. Через несколько дней, в ночь с 1-го на 2-е ноября, Дмитрия Наркисовича уже не стало. Помню, как 26 октября он полулежал в подушках у себя на кровати. Голова как-то свешивалась набок. Глаза глядели куда-то в пространство. Половины того, что происходило, он уже не сознавал. Верующий до конца своей жизни, он не вспомнил, однако, о причащении, не получил последнего утешения от церкви. Он ушел в вечность исстрадавшийся, одинокий, уже не понимаемый очень многими из современников.

    В своих воспоминаниях (в сборнике "Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников". 1962. С. 262) я уже писал про свою последнюю беседу с дядей Митей. Он никогда не скрывал от меня своих религиозных убеждений, но в обществе людей того времени не любил говорить про них. Эта последняя беседа была не на религиозные темы. Я застал его с томиком Пушкина, за чтением "Скупого рыцаря". Я спросил его, над чем он задумался. И получил ответ: "Накопленные человеком и народом традиции и опыт очень часто пропадают, и новые люди часто начинают все снова". Мне еще помнится, что он рассказал тогда про одну горную реку на Урале, которая в одном месте ушла под гору и как будто совсем исчезла, а потом через несколько верст вышла из-под горы на другой ее стороне. Люди часто "в гору не ходят, а гору обходят", а речка побежала прямо и пробила гору.

    2—4 ноября Дмитрий Наркисович лежал в своем кабинете. Приходили его многочисленные почитатели, писатели, несли венки и цветы, было много молодежи и стариков.

    Сергей Яковлевич Елпатьевский вспоминал перед гробом Дмитрия Наркисовича: "…Не осталось уже ничего, совсем ничего от Мамина… от его смелого облика, его насмешливого лица. Закрыты были большие его глаза, и грустно, и жалобно, и как-то покорно сложились губы под незнакомыми мне редкими усами. Не было бороды у него, и старые буйные волосы легли мягкими тонкими волосиками над его высоким лбом. И что было самое поразительное, лицо его приняло древний иконописный облик долго постившегося и много молившегося человека - русского человека из давнего прошлого, старого письма. И так подходили к этому лицу и монахиня, что читала в углу протяжным голосом старые протяжные молитвы, и альт, удивительным надрывным и болезненным голосом певший "Вечная память", и ладан, и кадило, и свечи… Строгое скорбное лицо словно наблюдало с подушки, так ли все, по-старому, истово, как должно…" (Сборник "Воспоминания о Мамине". Елпатьевский, с. 120).

    Большой друг Дмитрия Наркисовича С. Я. Елпатьевский как никто другой очень тонко и верно подметил у Мамина в его успокоившемся лице другой необычный образ — человека древней веры и древнего благочестия, может быть, беспоповца, вернувшегося на свою духовную Родину.

    4 ноября его похоронили на Никольском кладбище Александро-Невской лавры, рядом с горячо любимой второй женой Марией Морицевной Гейнрих-Абрамовой. На могиле состоялась небольшая гражданская панихида. Очень горячо выступил друг покойного Алексей Кузьмич Денисов-Уральский. Перед похоронами, 3 ноября, большевистская "Правда" поместила прочувствованный некролог, принадлежавший перу Ф. Ф. Сыромолотова, старого уральского революционера. Смерть дяди Мити не осталась незамеченной и на Урале: состоялись вечера его памяти, газеты были заполнены воспоминаниями о нем. В Петербурге, в зале Петровского коммерческого училища, вскоре состоялся вечер в память Дмитрия Наркисовича. На сороковой день со дня смерти была отслужена заупокойная литургия в Федоровской церкви Александро-Невской лавры. Через три года усилиями Ольги Францевны на могиле был воздвигнут памятник работы Гинзбурга.

    Смертью дяди Мити закончился для нашей семьи тяжелый 1912 год. С ним было связано очень много хорошего и доброго для всей семьи. В эти дни я внутренне дал себе обещание сделать все возможное для собирания материалов о нем и увековечивания его памяти.

 

 

Главная страница